Новости

Иван Бунин: «Слушая и глядя, очень плакал»

К 150-летию великого русского писателя

Иван Бунин

Иван Бунин«Разве можем мы забыть Родину? Может человек забыть Родину? Она – в душе. Я очень русский человек. Это с годами не пропадает», – это сказал первый русский лауреат Нобелевской премии в области литературы Иван Алексеевич Бунин, находясь, к нашему сожалению, в эмиграции. Сожаления наши не прошли и спустя десятилетия, хотя уже понятно, что выжил Бунин именно благодаря отъезду из помрачившегося Отечества; и произведения писателей-эмигрантов во множестве на Родине издали. Ведь до сих пор не преодолен русский раскол, а русский исход из Отечества – имеет ли завершение?

Мог ли иначе мыслить и чувствовать человек, родившийся в Воронеже, а выросший в имении Озёрки под Ельцом – тогда Орловской губернии, а ныне Липецкой области.

22 октября (10 октября по ст. ст.) исполняется 150 лет со дня рождения нашего выдающегося нобелианта, не только поэта тончайших внутренних переживаний и описателя русского пейзажа, но и автора правдивых, порою страшных строк о темных сторонах русской души. Любителям отечественной словесности, несмотря на эмиграцию Бунина, удалось и в советское время прочесть его знаменитые «Антоновские яблоки», «Русю», «Суходол», «Деревню»… Помним, что и в эмиграции, в 1920-е годы, Бунин написал такие замечательные произведения, как «Митина любовь», «Солнечный удар», «Дело корнета Елагина», «Жизнь Арсеньева» и другие.

Пушкинская премия Бунину присуждалась несколько раз. А в 1909 году он был избран почетным академиком Санкт-Петербургской академии наук по разряду изящной словесности. Помним, что он блистательно перевел «Песнь о Гайавате» американца Генри Лонгфелло, фактически создав «русского Гайавату».

Помним и что высоко отозвался о поэме Александра Твардовского «Василий Теркин».

«Дорогой Николай Дмитриевич, – писал Бунин из Парижа Телешову, – я только что прочитал книгу А. Твардовского (“Василий Тёркин”) и не могу удержаться – прошу тебя, если ты знаком и встречаешься с ним, передать ему при случае, что я (читатель, как ты знаешь, придирчивый, требовательный) совершенно восхищен его талантом, – это поистине редкая книга: какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный, солдатский язык – ни сучка ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого, слова. Возможно, что он останется автором только одной такой книги, начнет повторяться, писать хуже, но даже и это можно будет простить ему за “Тёркина”».

О поэме А. Твардовского «Василий Теркин»: «Какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость… и какой необыкновенный народный, солдатский язык»

Говоря о Бунине, нельзя не вспомнить о его собственном выдающемся вкладе в отечественную поэзию; со стихов он начинал как литератор и оставил читателям незабываемые строки. Разве не тронет русское сердце, например, стихотворение «Родина»:

Они глумятся над тобою,
Они, о родина, корят
Тебя твоею простотою,
Убогим видом черных хат…

Так сын, спокойный и нахальный,
Стыдится матери своей –
Усталой, робкой и печальной
Средь городских его друзей,

Глядит с улыбкой состраданья
На ту, кто сотни верст брела
И для него, ко дню свиданья,
Последний грошик берегла.

Дар Бунина-беллетриста и Бунина-стихотворца несомненен, и вклад писателя в сокровищницу русской литературы – остается и не оспаривается.

Но сегодня хотелось бы вспомнить и Бунина-публициста, каковым он предстает в своих умопомрачительных и горьких дневниковых записках «Окаянные дни», сделанных в каком-то смысле в конспиративных условиях 1918–1919 годов, опубликованных в 1925 году, а на родине обнародованных уже в так называемые «перестроечные» времена, ближе к новому смутному отечественному рубежу начала 1990-х.

Записки Ивана Бунина остры, резки, позиция его акцентирована и ценности его понятны. Высокий писательский дар (зрения, слова, мысли) словно на мраморе вечности высекает портрет русской смуты, русского бунта, «бессмысленного и беспощадного» (по Пушкину), а также мурло того общественного русского типажа, которого поэт-футурист Велимир Хлебников предсказал в своих нумерологических расчетах как «Некто 1917». С горечью можем констатировать, что, с одной стороны, грех смуты и братоубийства нами, русскими, не раскаян в полной мере и по сей день, и, более того, мы видим – в том или ином гримасном виде – те же проявления и в наши дни, в течение последних трех десятилетий.

Давайте вчитаемся во фрагменты этих «Окаянных дней» (как метко подобран эпитет для характеристики русских помрачений!).

1 января 1918 года Бунин запишет, и мы прочтем потом (спустя семь десятилетий):

«…встретил в Мерзляковском старуху. Остановилась, оперлась на костыль дрожащими руками и заплакала: “Батюшка, возьми ты меня на воспитание! Куда ж нам теперь деваться? Пропала Россия, на тринадцать лет, говорят, пропала!”»

Ошиблась старуха. Россия пропала не на чертову дюжину лет, а на десятилетия. Теперь-то мы надеемся, верим, что не насовсем пропала, да кто знает, как все обернется.

Бунин в «Окаянных днях» пристален, свойственно ему желчен, но и хирургически точен. Даже в портретах литераторов-современников. О символисте Брюсове:

«Всё левеет, “почти уже форменный большевик”. Не удивительно. В 1904 году превозносил самодержавие, требовал (совсем Тютчев!) немедленного взятия Константинополя. В 1905-м появился с “Кинжалом” в “Борьбе” Горького. С начала войны с немцами стал ура-патриотом. Теперь большевик».

Вот о неких других – характеристично, метко, зримо и, как мы теперь знаем о движителях большевистского переворота, точно. Запись начинается с важного и теперь комментария о введении «нового стиля»:

«5 февраля. С первого февраля приказали быть новому стилю. Так что по-ихнему нынче уже восемнадцатое. Вчера был на собрании “Среды”. Много было “молодых”. Маяковский, державшийся, в общем, довольно пристойно, хотя все время с какой-то хамской независимостью, щеголявший стоеросовой прямотой суждений, был в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник.

Читали Эренбург, Вера Инбер.

Саша Койранский сказал про них:

Завывает Эренбург,
Жадно ловит Инбер клич его –
Ни Москва, ни Петербург
Не заменят им Бердичева».

Чуткое ухо Бунина вслушивается в звук говорящей толпы:

«– Кому же от большевиков стало лучше? Всем стало хуже, и первым делом нам же, народу!

Перебивая ее, наивно вмешалась какая-то намазанная сучка, стала говорить, что вот-вот немцы придут и всем придется расплачиваться за то, что натворили.

– Раньше, чем немцы придут, мы вас всех перережем, – холодно сказал рабочий и пошел прочь.

Солдаты подтвердили: “Вот это верно!” – и тоже отошли».

«“Мы вас всех перережем”, – холодно сказал рабочий и пошел прочь. Солдаты подтвердили: “Вот это верно!”»

А вот 10 февраля. Со времени октябрьского переворота прошло всего лишь два с половиной месяца.

«Мир, мир, а мира нет. “Между народом Моим находятся нечестивые; сторожат, как птицеловы, припадают к земле, ставят ловушки и уловляют людей. И народ Мой любит это. Слушай, земля: вот Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их”. Это из Иеремии – все утро читал Библию. Изумительно. И особенно слова: “И народ Мой любит это… вот Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их”.

Потом читал корректуру своей “Деревни” для горьковского книгоиздательства “Парус”. Вот связал меня черт с этим заведением! А “Деревня” вещь все-таки необыкновенная. Но доступна только знающим Россию. А кто ее знает?

Потом просматривал (тоже для “Паруса”) свои стихи за 16 год.

Хозяин умер, дом забит,
Цветет на стеклах купорос,
Сарай крапивою зарос,
Варок, давно пустой, раскрыт,
И по хлевам чадит навоз…
Жара, страда… Куда летит
Через усадьбу шалый пес?

Это я писал летом 16 года, сидя в Васильевском, предчувствуя то, что в те дни предчувствовалось, вероятно, многими, жившими в деревне, в близости с народом.

Летом прошлого года это осуществилось полностью:

Вот рожь горит, зерно течет,–
А кто же будет жать, вязать?
Вот дым валит, набат гудет,–
Да кто ж решится заливать?
Вот встанет бесноватых рать
И как Мамай всю Русь пройдет…»

Еще из февральских «засечек»:

«Приехал Д. – бежал из Симферополя. Там, говорит, “неописуемый ужас”, солдаты и рабочие “ходят прямо по колено в крови”. Какого-то старика полковника живьем зажарили в паровозной топке.

*

Извозчик возле “Праги” с радостью и смехом: “Что ж, пусть приходит. Он, немец-то, и прежде все равно нами владал. Он уж там, говорят, тридцать главных евреев арестовал. А нам что? Мы народ темный. Скажи одному “трогай”, а за ним и все».

Но и в эти страшные дни в Бунине жив человек – поэт, художник:

«Опять несет мокрым снегом. Гимназистки идут облепленные им – красота и радость. Особенно была хороша одна – прелестные синие глаза из-за поднятой к лицу меховой муфты… Что ждет эту молодость?

К вечеру все по-весеннему горит от солнца. На западе облака в золоте. Лужи и еще не растаявший белый, мягкий снег».

А это – словно и о наших сегодняшних, вроде и мирных, но не менее хамски разнузданных, бандитских окаянных днях:

«В магазине Белова молодой солдат с пьяной, сытой мордой предлагал пятьдесят пудов сливочного масла и громко говорил: “Нам теперь стесняться нечего. Вон наш теперешний главнокомандующий Муралов такой же солдат, как и я, а на днях пропил двадцать тысяч царскими”.

Двадцать тысяч! Вероятно, восторженное создание хамской фантазии. Хотя черт его знает – может, и правда».

А вот тоже – из несусветного, но, как мы уже знаем по сносу храмов рубежа 1930-х и прочим большевистским мерзостям, до жути достоверное:

«Только что слышал, будто Кремль минируют, хотят взорвать при приходе немцев. Я как раз смотрел в это время на удивительное зеленое небо над Кремлем, на старое золото его древних куполов… Великие князья, терема, Спас-на-Бору, Архангельский собор – до чего все родное, кровное и только теперь как следует почувствованное, понятое! Взорвать? Все может быть. Теперь все возможно.

*

– Вставай, подымайся, рабочай народ!

Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские.

Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: “Cave furem”. На эти лица ничего не надо ставить – и без всякого клейма все видно.

«“Вставай, подымайся, рабочай народ!” Голоса утробные, первобытные. Лица… преступные, иные прямо сахалинские»

*

Большое, говорят, наказание нам будет, да и поделом, по правде сказать: уж очень мы освинели!»

А это уж совсем вневременной портрет, наша, с позволения сказать, «гордость и краса декадентской культуры». Ничуть не отличается от сегодняшнего дня:

«Новая литературная низость, ниже которой падать, кажется, уже некуда: открылась в гнуснейшем кабаке какая-то “Музыкальная табакерка” – сидят спекулянты, шулера, публичные девки и лопают пирожки по сто целковых штука, пьют ханжу из чайников, а поэты и беллетристы (Алешка Толстой, Брюсов и так далее) читают им свои и чужие произведения, выбирая наиболее похабные. Брюсов, говорят, читал “Гавриилиаду”, произнося все, что заменено многоточиями, полностью. Алешка осмелился предложить читать и мне – большой гонорар, говорит, дадим».

Поэт в Бунине пробивается к жизни, как трава меж камнями булыжной мостовой: в тот же день он запишет:

«но вот тихий переулок, совсем темный, идешь – и вдруг видишь открытые ворота, за ними, в глубине двора, прекрасный силуэт старинного дома, мягко темнеющий на ночном небе, которое тут совсем другое, чем над улицей, а перед домом столетнее дерево, черный узор его громадного раскидистого шатра…»

И ниже – сразу две записи:

«“Съезд Советов”. Речь Ленина. О, какое это […]!

*

Читал о стоящих на дне моря трупах – убитые, утопленные офицеры. А тут “Музыкальная табакерка”».

«Читал о стоящих на дне моря трупах – убитые, утопленные офицеры. А тут “Музыкальная табакерка”…»

Вот отрывки из мартовских записей:

«5 марта. В вечерней газете – о взятии немцами Харькова. Газетчик, продававший мне газету, сказал:

– Слава Тебе, Господи. Лучше черти, чем Ленин».

Оказывается, не весь народ сходил с ума, поврежденный ложно понятой свободой. Какое трезвое и страшное суждение прозвучало из уст газетчика, какое горькое понимание правды о нелепо захвативших власть проходимцах!

«12 марта. …Большевики до сих пор изумлены, что им удалось захватить власть и что они все еще держатся. Луначарский после переворота недели две бегал с вытаращенными глазами: да нет, вы только подумайте, ведь мы только демонстрацию хотели произвести – и вдруг такой неожиданный успех!»

А вот уже спустя год, в Одессе, куда Бунин тщетно бежал от безысходности. Волна смуты, поднятая по всей несчастной, страдающей, гибнущей великой Империи, настигла его и там. Сарказм автора заметок попадает в самую точку, и можно лишь ухмыльнуться, узнавая современные реалии. Да беда еще и в том, что ни усмехаться не хочется, ни сил уже на усмешку нет – нечем усмехаться!

«12 апреля 1919 г. …Почта русская кончилась уже давно, еще летом 17 года: с тех самых пор, как у нас впервые, на европейский лад, появился “министр почт и телеграфов”. Тогда же появился впервые и “министр труда” – и тогда же вся Россия бросила работать. Да и сатана Каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода. Тогда сразу наступило исступление, острое умопомешательство. Все орали друг на друга за малейшее противоречие: “Я тебя арестую, сукин сын!”…

*

Как они одинаковы, все эти революции! Во время французской революции тоже сразу была создана целая бездна новых административных учреждений, хлынул целый потоп декретов, циркуляров, число комиссаров – непременно почему-то комиссаров – и вообще всяческих властей стало несметно, комитеты, союзы, партии росли как грибы, и все “пожирали друг друга”, образовался совсем новый, особый язык, “сплошь состоящий из высокопарнейших восклицаний вперемешку с самой площадной бранью по адресу грязных остатков издыхающей тирании…” Все это повторяется потому, прежде всего, что одна из самых отличительных черт революций – бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна».

«Одна из самых отличительных черт революций – бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана»

Но писатель в Бунине неотменим даже в эти страшные дни:

«Ночью лил дождь. День серый, прохладный. Деревцо, зазеленевшее у нас во дворе, побледнело. И весна-то какая-то окаянная! Главное – совсем нет чувства весны. Да и на что весна теперь?»

Прямо навылет пронзает, верно? «Да и на что весна теперь?»

И, ох, прямо под дых:

«“Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой…” Как любил рычать это Горький! А и сон-то весь только в том, чтобы проломить голову фабриканту, вывернуть его карманы и стать стервой еще худшей, чем этот фабрикант».

И далее:

«“Левые” все “эксцессы” революции валят на старый режим, черносотенцы – на евреев. А народ не виноват! Да и сам народ будет впоследствии валить все на другого – на соседа и на еврея: “Что ж я? Что Илья, то и я. Это нас жиды на все это дело подбили…”

*

Прав был дворник (Москва, осень 17 года):

– Нет, простите! Наш долг был и есть – довести страну до Учредительного собрания!

Дворник, сидевший у ворот и слышавший эти горячие слова, – мимо него быстро шли и спорили – горестно покачал головой:

– До чего в самом деле довели, сукины дети!»

В эти страшные времена Бунин перечитывает русские исторические источники, находя снова и снова совпадения со своим временем. Мы же добавим и свое время. Озадаченно задумаемся: что же меняется в русском человеке? Неужели ничего?

«“Российская история” Татищева: “Брат на брата, сыневе против отцев, рабы на господ, друг другу ищут умертвить единого ради корыстолюбия, похоти и власти, ища брат брата достояния лишить, не ведущие, яко премудрый глаголет: ища чужого, о своем в оный день возрыдает…”

А сколько дурачков убеждено, что в российской истории произошел великий “сдвиг” к чему-то будто бы совершенно новому, доселе небывалому! Вся беда (и страшная), что никто даже малейшего подлинного понятия о “российской истории” не имел».

Трудно человеку удержаться от человеческой реакции на действительность, когда он становится свидетелем творящегося вокруг нечеловеческого произвола.

«Какая у всех свирепая жажда их (большевиков. – С.М.) погибели! Нет той самой страшной библейской казни, которой мы не желали бы им. Если б в город ворвался хоть сам дьявол и буквально по горло ходил в их крови, половина Одессы рыдала бы от восторга.

*

“Ах, мщения, мщения!” – как писал Батюшков после пожара Москвы в 1812 году.

*

Закрою глаза и все вижу как живого: ленты сзади матросской бескозырки, штаны с огромными раструбами, на ногах бальные туфельки от Вейса, зубы крепко сжаты, играет желваками челюстей… Вовек теперь не забуду, в могиле буду переворачиваться!»

И вот – катарсис:

«Эта церковная красота, этот остров “старого” мира в море грязи, подлости и низости “нового”, тронули необыкновенно. Какое вечернее небо в окнах! В алтаре, в глубине, окна уже лилово синели – любимое мое. Милые девичьи личики у певших в хоре, на головах белые покрывала с золотым крестиком на лбу, в руках ноты и золотые огоньки маленьких восковых свечей – все было так прелестно, что, слушая и глядя, очень плакал».

«Какое вечернее небо в окнах! В алтаре, в глубине, окна уже лилово синели – любимое мое»

О проводниках «революции» и о «новой культуре»:

«Дыбенко… Чехов однажды сказал мне:

– Вот чудесная фамилия для матроса: Кошкодавленко.

Дыбенко стоит Кошкодавленки.

*

Подумать только: надо еще объяснять то тому, то другому, почему именно не пойду я служить в какой-нибудь Пролеткульт! Надо еще доказывать, что нельзя сидеть рядом с Чрезвычайкой, где чуть не каждый час кому-нибудь проламывают голову, и просвещать насчет “последних достижений в инструментовке стиха” какую-нибудь хряпу с мокрыми от пота руками! Да порази ее проказа до семьдесят седьмого колена, если она даже и “антерисуется” стихами!

Вообще теперь самое страшное, самое ужасное и позорное даже не сами ужасы и позоры, а то, что надо разъяснять их, спорить о том, хороши они или дурны. Это ли не крайний ужас, что я должен доказывать, например, то, что лучше тысячу раз околеть с голоду, чем обучать эту хряпу ямбам и хореям, дабы она могла воспевать, как ее сотоварищи грабят, бьют, насилуют, пакостят в церквах, вырезывают ремни из офицерских спин, венчают с кобылами священников!

Кстати, об одесской Чрезвычайке. Там теперь новая манера пристреливать – над клозетной чашкой.

А у “председателя” этой Чрезвычайки, у Северного, “кристальная душа”, по словам Волошина. А познакомился с ним Волошин – всего несколько дней тому назад – “в гостиной одной хорошенькой женщины”».

Павел Дыбенко и Нестор МахноПавел Дыбенко и Нестор Махно

Как видим, Бунин показывает не такие лица известных литераторов, как нам предлагала школьная программа. Ради полноты картины следует знать и бунинскую правду:

«Вспомнилось: осень 14 года, собрание московских интеллигентов в Юридическом обществе. Горький, зеленея от волнения, говорил речь:

– Я боюсь русской победы, того, что дикая Россия навалится стомиллионным брюхом на Европу!

Теперь это брюхо большевицкое, и он уже не боится.

Рядом с этим есть в газетах и “предупреждение”. “В связи с полным истощением топлива электричества скоро не будет”. Итак, в один месяц все обработали: ни фабрик, ни железных дорог, ни трамваев, ни воды, ни хлеба, ни одежды – ничего!

Да, да – “вот выйдут семь коров тощих и пожрут семь тучных, но сами от того не станут тучнее”».

Бунин записывает еще одну цитату из исторической книги. Сей раз – из Соловьева:

«“Среди духовной тьмы молодого, неуравновешенного народа, как всюду недовольного, особенно легко возникали смуты, колебания, шаткость… И вот они опять возникли в огромном размере… Дух материальности, неосмысленной воли, грубого своекорыстия повеял гибелью на Русь… У добрых отнялись руки, у злых развязались на всякое зло… Толпы отверженников, подонков общества потянулись на опустошение своего же дома под знаменами разноплеменных вожаков, самозванцев, лжецарей, атаманов из вырожденцев, преступников, честолюбцев…”»

В ПарижеВ Париже

Какие, однако, точные, вещие и, кажется, непреходящие слова о нас!

По словам очевидцев, на постели почившего в Париже писателя (Бунин скончался во сне в два часа ночи с 7 на 8 ноября 1953 г.) лежал том романа Л.Н. Толстого «Воскресение». Посему логично будет завершить наш беглый очерк бунинских «Окаянных дней» темой Воскресения, и да не введут нас – спустя почти столетие – в соблазн печали или в печаль соблазна последние строки воспоминания о Пасхе 1917 года:

«Но зияла в мире необъятная могила. Смерть была в этой весне, последнее целование…»

О Пасхе 1917 года: «…пасхальные колокола звали к чувствам радостным. Но зияла в мире необъятная могила. Смерть была в этой весне…»

И эти странички автор тщательно прятал в 1919 году в дверной щели, дабы не подвергнуться внезапному аресту.

«В мире была тогда Пасха, весна, и удивительная весна, даже в Петербурге стояли такие прекрасные дни, каких не запомнишь. А надо всеми моими тогдашними чувствами преобладала безмерная печаль. Перед отъездом был я в Петропавловском соборе. Все было настежь – и крепостные ворота, и соборные двери. И всюду бродил праздный народ, посматривая и поплевывая семечками. Походил и я по собору, посмотрел на царские гробницы, земным поклоном простился с ними, а выйдя на паперть, долго стоял в оцепенении: вся безграничная весенняя Россия развернулась перед моим умственным взглядом. Весна, пасхальные колокола звали к чувствам радостным, воскресным. Но зияла в мире необъятная могила. Смерть была в этой весне, последнее целование…»

***

Он похоронен на кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа, наш любимый русский литературный классик, сказавший: «Жизнь есть, несомненно, любовь, доброта, и уменьшение любви, доброты есть всегда уменьшение жизни, есть уже смерть». («Слепой», 1924).

Быть может, главное бунинское послание для России, то есть и для всех нас, более всего в этом?

 

Станислав Минаков

23 октября 2020 г.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.